Какой предмет сатиры? Осмеяние человеческих заблуждений, глупостей и пороков. Смех производит веселость, а веселость почитается одним из счастливейших состояний человеческого духа. Во всех нам известных языках, говорит Адиссон, находим метафору: поля смеются, луга смеются; это служит доказательством, что смех сам по себе есть что-то и привлекательное и любезное. Смех оживляет душу, или рассевая мрачность ее, когда она обременяема печалию, или возбуждая в ней деятельность и силу, когда она утомлена умственною, трудною работою. По словам Сульцера, смех бывает двоякого рода: или чистый, просто располагающий нас к веселости; или сложный, то есть соединенный с чувствами и понятиями посторонними2. Предмет сам по себе забавный заставляет нас смеяться, и более ничего,—вот чистый смех; но если под личиною смешного скрывается что-нибудь отвратительное или достойное презрения, тогда необходимо со смехом должно соединиться в нашей душе и чувство досады, негодования, отвращения—вот что называется смехом сложным. Дарование смешить остроумно принадлежит весьма немногим. Редкий имеет способность замечать смешные стороны вещей, находить неожиданное сходство между предметами нимало не сходными или соединять такие предметы, которых соединение или неестественно, или чудесно, а все это составляет сущность смешного. С первого взгляда сия шутливость, или колкая, или живая, покажется свойством человека веселого, но веселость есть характер, а дарование находить в предметах забавную сторону или созидать воображением предметы смешные есть принадлежность ума, неразлучная с другими важнейшими его качествами. Человек, по характеру своему веселый, все видит с хорошей стороны; и люди и мир принимают на себя, так сказать, цвет его сердца; все для него ясно; он может смеяться, потому что смех и радость почти одно и то же; но он менее способен замечать смешное, то есть противоречащее нашему понятию и чувству, ибо для сего необходимо нужно иметь несколько того едкого остроумия, которое несообразно с характером кроткой и снисходительной веселости. Напротив, человек, имеющий дар насмешки, почти всегда имеет и характер важный и ум глубокомысленный. Чтобы найти в предмете смешную, для обыкновенного взора незаметную сторону надлежит .рассмотреть его со всех сторон, а для сего потребны размышление и проницательная тонкость; чтобы заметить, в чем удаляется тот или другой характер, тот или другой поступок от правил и понятий истинных, и потом сие отдаление представить смешным, потребно иметь ясное и полное понятие о вещах, колкое остроумие, дух наблюдательный и воображение живое – все это более или менее не принадлежит к характеру ясной и, может быть, несколько легкомысленной веселости. Из всего сказанного выше следует, что дарование замечать смешные стороны предметов, соединенное с искусством изображать их разительно для других, есть дарование гениев редких. И сие дарование может быть или благодетельно, или вредно как в общежитии, так и в словесности, но круг вреда и пользы, от него проистекающих, несравненно обширнее в последней. Насмешка сильнее всех философических убеждений опровергает упорный предрассудок и действует на порок: осмеянное становится в глазах наших низким, а вместе с уважением к вещи теряется и наша к ней привязанность. Не должно думать, однако, чтобы насмешка могла исправить порочного: она только открывает ему дурные стороны его и, может быть, живее только дает чувствовать необходимость украсить их личиною приятного. Но цель моралиста, каким бы он оружием ни действовал, насмешкою или простым убеждением, не есть невозможное исправление порока, а только предохранение от него души неиспорченной или исцеление такой, которая, введена будучи в обман силою примера, предрассудка и навыка, несмотря на то, сохранила ей свойственное расположение к добру. Насмешка есть оружие предохранительное; никто лучше ее не охлаждает воображения, излишне воспламененного; она побеждает и там, где усилия степенного рассудка остаются бесплодны. С другой стороны, дарование смеяться может быть весьма вредным, если не будет оно соединено с характером благородным и уважением чистой морали, ибо все то, что мы почитаем священным, может унижено быть в глазах наших действием насмешки. Философы и поэты употребляют оружие насмешки для пользы нравов. Сатирик и комик имеют то сходство с моралистом-философом, что они действуют для одной цели, которой, однако, достигают различными путями. Моралист рассуждает и, убеждая ум, говорит сердцу; напротив, комик и сатирик осмеивают моральное безобразие и тем более привязывают нас к красоте моральной, которая становится ощутительнее от противоположности. Различие между сатирою и комедиею заключается в одной только форме: в комедии мы видим перед глазами те оригиналы и те пороки, которые сатирик представляет одному только воображению; там они сами выходят на сцену и сами себя обличают, а здесь выходит на сцену поэт, который или забавляет нас своими колкими шутками, или производит в душе нашей благодетельное негодование. Из всего сказанного выше можно легко составить себе понятие о характере сатирического стихотворца и комика. Они необходимо должны иметь дух наблюдательный, глубокое знание человеческого сердца и редким известное искусство представлять в смешном все то, что не согласно с правилами и понятиями чистой морали. Искусство осмеивать остроумно тогда только бывает истинно полезным, когда оно соединено с высокостию чувств, неиспорченным сердцем и твердым уважением обязанностей человека и гражданина. Истинный сатирик и стихотворец комический должны ненавидеть изображаемые ими пороки; но если сия ненависть будет произведением не сильной привязанности к добру, а одного только расположения все находить или смешным, или низким; если они будут смотреть на мир и на человека с угрюмостию и пристрастием мизантропов, а не с добрым чувством друзей человечества, которые желают, чтобы все перед глазами их наслаждалось счастием, и потому только ненавидят порок, что он есть главнейший противник сего счастия; тогда они поселяют в сердцах своих читателей одно только мрачное чувство ненависти, которое может быть благодетельно не иначе, как будучи в равновесии с усладительным чувством любви: ненависть стесняет душу, напротив, любовь ее животворит и располагает к деятельности полезной. Сердечный жар, как говорит Сульцер, должен быть музою сатирика. Это справедливо: и в ту минуту, когда он попирает ногами порок, или осмеивает глупость, или забавляется насчет странности, я должен замечать в душе его и любовь, и добродетели, и чувствительность, и благородное уважение ко всему прекрасному. На этих только условиях и в обществе бывает терпим колкий насмешник, ибо тогда все те, которые сами имеют характер благородный, могут полагаться на его справедливость, но тот, кто всем без разбора жертвует своему остроумию/необходимо удаляет от себя всякое доброе сердце; он непроизвольно обнаруживает пред ним собственную бедность свою в чувствах высоких и оскорбляет его своею жестокостию. Такое и действие сатиры, в которой замечаем одно желание и искусство порицать и не находим ничего питательного для сердца. Сатира, собственно так называемая, отлична от всех других сатирических произведений и в прозе и в стихах своею дидактическою формою. Вольтеров «Кандид», Сервантов «Дон-Кихот», Эразмова «Похвала дурачеству», Свифтов «Гулливер», Ботлеров «Гудибрас», Мольеров «Тартюф» имеют предметом, как и сатира, осмеяние пороков и глупостей; но «Кандид», «Гулливер» и «ДонКихот» – романы, «Гудибрас» – поэма, «Тартюф» – комедия. Сатира должна быть сатирою, следовательно. иметь собственную, ей одной принадлежащую форму. Сатирик, можно сказать, заимствует эту форму у философа; но он заимствует как стихотворец и сверх того пользуется некоторыми особенными способами. Избравши предмет свой, он применяется к нему тоном, слогом и расположением; например, нападая на странности, он вооружается легкою и колкою шуткою, смешит и исцеляет приятным лекарством смеха; напротив, имея в виду какой-нибудь вредный, заразительный порок, он возвышает тон, выражается с жаром, и тогда самая насмешка его принимает на себя наружность негодования. Все это будет ощутительнее, когда мы взглянем на сатиры Горация и Ювенала. Теперь скажем несколько слов о тех предметах, которыми всего приличнее заниматься сатирику. Он должен из бесчисленного множества пороков, странностей и заблуждений выбирать только такие, которых влияние и общее и самое обширное; частные заблуждения и пороки, будучи малозаметны, потому именно и не могут быть заразительны, ибо они происходят по большей части от некоторых особенных недостатков ума и характера, которые надлежит почитать исключениями. Личность есть то же, что низкое мщение; она уничтожает нашу доверенность к сатирику, который в глазах наших должен быть проводником истины и добрых нравов. Один человек не может быть образцом для других ни в добре, ни в зле: стихотворец изображает нам только то, что свойственно всему человечеству, соблюдая, однако, все те отличия, которые человеческая натура заимствует от нравов и обычаев его века, следовательно, будучи наблюдателем тонким, он должен изображать человека вообще, то есть представлять нам в добродетелях и в пороках идеал целого, составленный из множества мелких, в разное время замеченных им частей,—таковы должны быть нравственные картины сатирика. Личная сатира только что оскорбляет; а оскорбление почти никогда не может быть действительным лекарством. Не думаю также, чтобы в сатирах было полезно нападать на пороки слишком отвратительные и потому именно выходящие из порядка натуры: такие картины только что возмущают чувство, но польза их весьма ограниченная, ибо нет никому нужды остерегаться от того, что необходимо должно казаться неестественным и производить отвращение. Эшенбург разделяет сатиры на важные и веселые3. В первых стихотворец сражается только с такими пороками, которые гибельны для общества: слог его должен быть силен, негодование должно быть его гением. В сатирах веселых стихотворец имеет перед глазами одни забавные странности, одни пороки смешные, и слог его должен быть легок, исполнен того остроумия, которое Цицерон называет солью. Важная сатира может в иные минуты заимствовать легкость у веселой, а веселая – заимствовать силу у важной; разнообразие почитается одною из главных прелестей слога. Заметим здесь, что важная сатира вообще легче для стихотворца, нежели веселая, именно потому, что в первой изображает он такие предметы, которых характер разителен, следовательно, и более заметен; а в последней занимается мелкими, следовательно, требующими особенной остроты зрения и занимательности предметами.
Чтобы получить яснейшее понятие о том, какова должна быть истинная сатира, надлежит рассмотреть характеры тех стихотворцев, которых сатиры почитаются самыми совершенными; следовательно, характеры Горация и Ювенала, которым все лучшие новейшие сатирики, например Буало. Поп и наш Кантемир, более или менее подражали. Горациевы сатиры можно назвать сокровищем опытной нравственности, полезной для всякого, во всякое время, во всех обстоятельствах жизни. Характер сего поэта—веселость, чувствительность, приятная и остроумная шутливость. Он живет в свете и смотрит на него глазами философа, знающего истинную цену жизни, привязанного к удовольствиям непорочным и свободе, имеющего проницательный ум, характер откровенный и, наконец, способность видеть недостатки людей, не оскорбляться ими и только находить их забавными. Посреди рассеянности и шума придворной жизни он сохранил в душе своей привязанность к простым наслаждениям природы. Он забавляется над глупостями, заблуждениями и пороками; но он невзыскателен, не выдает себя за строгого законодателя нравов и имеет ту снисходительность, которая и самые неприятные упреки делает привлекательными; его простосердечие и любезный характер примиряют вас с колкостию его остроумия – и вы охотно соглашаетесь у него учиться, потому что он говорит от сердца, по опыту и забавляет вас, предлагая вам нравоучение полезное; его философия не имеет целию морального совершенства стоиков, над которыми он позволяет себе иногда смеяться; она заключает в себе искусство пользоваться благами жизни, быть истинно независимым и любить природу. Со стороны стихотворной сатиры его почитаются совершеннейшими из всех нам известных. Формы его чрезвычайно разнообразны: иногда говорит он сам, иногда выводит на сцену посторонние лица, иногда рассказывает читателю своему басню. Его описания чрезвычайно живы; но он только прикасается к описываемому предмету и никогда не утомляет внимания; изображая характер, он представляет одни главные и самые нужные черты его живою, но легкою кистию. Он имеет дар, говоря уму, оживлять воображение и прикасаться к сердцу—и мысли его всегда согреты пламенем чувства. Одним словом, прочитав его сатиры (надобно к ним причислить и послания, из которых некоторые ни в чем не разнствуют с сатирою), вы остаетесь с лучшим знанием света, с яснейшим понятием о жизни и с большим расположением ко всему доброму. Ювенал имеет характер совсем противоположный Горациеву: он бич порочных и порока. Читая сатиры его, уверяемся, что Ювенал имел пламенную, исполненную любви к добродетели душу; но в то же время и некоторую угрюмость, которая заставляла его смотреть на предметы с дурной только стороны их: представляя их глазам читателя, он с намерением увеличивал их безобразие. Он родился при императоре Калигуле; но сатиры его, из которых дошло до нас только шестнадцать, все написаны во времена Траяна и Адриана, следовательно, в глубокой старости. Сии обстоятельства объясняют нам и то, отчего сатирик везде представляется нашим глазам как строгий судья и нигде не утешает нас веселою философиею чувствительного человека. Ювенал, стоик характером, видел все ужасы Клавдиева, Неронова и потом Домицианова царствований; он был свидетелем, с одной стороны, неограниченного деспотизма, с другой—самой отвратительной низости, самого отвратительного разврата, и в душе его мало-помалу скоплялось сокровище негодования, которое усиливалось в тишине принужденного безмолвия. Сатиры его можно наименовать мщением пламенной души, которая долго не смела себя обнаружить, долго роптала против своей неволи и вдруг, получив свободу, спешит воспользоваться ею неограниченно. Старость и привычка к чувствам прискорбным лишили его способности замечать хорошие стороны вещей; он видит одно безобразие, он выражает или негодование, или презрение. Он не философ: будучи сильно поражаем картиною окружающего его разврата, он не имеет того душевного спокойствия, которое необходимо для философа, беседующего с самим собою; но он превосходный живописец; в слоге его находим силу и высокость его характера: Juvenal, eleve dans les cris de 1'ecole, Poussa jusqu'a 1'exces sa mordante hyperbole*. Одни предпочитают Ювенала Горацию, другие отдают преимущество последнему. Не разбирая, на чьей стороне справедливость, мы можем заметить, что каждый из сих стихотворцев имеет совершенно особенный характер. Гораций почти никогда не опечаливает души разительным изображением порока; он только забавляет насчет его безобразия и, сверх того, противополагает ему те добродетели, которые нужны в общежитии. Ювенал производит в душе отвращение к пороку и, переливая в нее то пламя, которым собственная его душа наполнена, дает ей и большую твердость и большую силу; но Гораций, представляя нам везде одни привлекательные предметы, привязывает нас к жизни и научает довольствоваться своим жребием, а Ювенал, напротив, окружая нас предметами отвратительными, производит в душе нашей какую-то мрачность. Первый осмеивает странности глупых людей, но приближает нас к добрым; последний, представляя нашим глазам один порок, делает нас недоверчивыми и к самой добродетели. В сатирах Горация знакомишься и с самим Горацием, с его образом жизни, привычками, упражнениями; в сатирах Ювенала никогда не видишь самого поэта, ибо ничто постороннее не отвлекает нашего внимания от тех ужасных картин, которые представляются воображению стихотворца. Кто хочет научиться искусству жить с людьми, кто хочет почувствовать прямую приятность жизни, тот вытверди наизусть Горация и следуй его правилам; кому нужна подпора посреди несчастий житейских, кто, будучи оскорбляем пороками, желает облегчить свою душу излитием таящегося во глубине его негодования, тот разверни Ювенала, и он найдет в нем обильную для себя пищу. Определив достоинство сих сатириков, которые почитаются образцовыми, обратимся к нашему Кантемиру. Мы имеем в Кантемире нашего Ювенала и Горация. Сатиры его чрезвычайно приятны (они писаны слогами, так же как и псалмы Симеона Полоцкого и почти все старинные русские песни), в них виден не только остроумный философ, знающий человеческое сердце и свет, но вместе и стихотворец искусный, умеющий владеть языком своим (весьма приятным, хотя он и устарел), и живописец, верно изображающий для нашего воображения те предметы, которые самого его поражали. Кантемир оставил нам восемь сатир. Мы выпишем для наших читателей всю первую, одну из лучших, в которой стцхотворец нападает на глупых или пристрастных невежд, порицающих учение. Сатирик обращается к уму своему. Надобно заметить, что предлагаемая здесь сатира написана им на двадцатом году. Эта сатира написана была противу тех, которые своею привязанностию к старинным предрассудкам противились распространению наук, введенных в пределы России Петром Великим. Сатирик, имея в предмете осмеять безрассудных хулителей просвещения, вместо того чтоб доказывать нам логически пользу его, притворно берет сторону глупцов и невежд, объявивших ему войну, выводит их на сцену и каждого заставляет говорить языком, приличным его характеру. Таким искусным расположением стихотворец избавил себя от сухости и однообразия. Мы видим несколько забавных чудаков, которые нелепыми рассуждениями своими еще более привязывают нас к тому предмету, который хотят унизить и обезобразить в глазах наших.
Приходит в безбожие, кто над книгой тает. Дети наши, что пред тем, тихи и покорны, говорит ханжа Критон, для которого читать Библию или хотеть понимать то, что слушаешь в церкви, значит быть безбожным, а не пить квасу по примеру прадедов значит быть развратным. Кто ж не поверит Критону? И как не согласишься с корыстолюбивым богачом Сильваном, который уверяет нас, что С ума сошел, кто души силу и пределы Стих: Глава ль болит: тому врач ищет в руке знаки, – очень забавен. Заключение: Таковы слыша слова и примеры видя, удовлетворительно для друзей просвещения. Стихотворец не сказал ни слова в пользу наук, но он выставил безумство их порицателей, и всякий повторит за ним с сердечным убеждением: Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится, Кто в тихом своем углу молчалив таится. Сатиры Кантемировы можно разделить на два класса: на философические и живописные; в одних, и именно в VI, VII, сатирик представляется нам философом, а в других (I, II, III, V)—искусным живописцем людей порочных. Мысли свои, почерпнутые из общежития, выражает он сильно и кратко и почти всегда оживляет их или картинами, или сравнениями; все характеры его изображены резкою кистию; иногда, может быть, замечаешь в его изображениях и описаниях излишнее обилие. Формы его весьма разнообразны; он или рассуждает сам, или выводит на сцену актеров, или забавляет нас вымыслом, или пишет послание. По языку и стопосложению Кантемир должен быть причислен к стихотворцам старинным; но по искусству он принадлежит к новейшим и самым образованным. Читая сатиры его, видишь пред собою ученика Горациев и Ювеналов, знакомого со всеми правилами стихотворства, со всеми превосходными образцами древней и новой поэзии. Он никогда не отдаляется от материи, никогда не употребляет четырех слов, как скоро может выразиться тремя; он чувствителен к гармонии стихотворной; он знает, что всякое выражение заимствует силу свою от того места, на котором оно поставлено; его украшения все необходимы: он употребляет их не для пустого блеска, а для того, чтобы усилить или объяснить свою мысль. В слоге его более силы, нежели колкости; он не смеется, не хочет забавлять, но чертами разительными. изображает смешное и колет иногда неожиданно, мимоходом. Например, пьяница Лука говорит: Как скоро по небу сохой бразды водить станут,
Здесь стихотворец как будто без намерения кольнул невоздержанных монахов: невозможность питаться одною вязигою в Великий пост наименовал он после невозможности возвратить минувшие веки. Такое сближение очень забавно. Вот заключение пятой сатиры. Стихотворец уступил свою роль лесному Сатиру, одетому в модное платье и присланному от бога Пана в город для того, чтобы, наглядевшись на людей и возвратившись в лес, забавлять его в скучные часы рассказами об их дурачествах. Сатир, описавши Периергу некоторую часть того, что видел и слышал между людьми, заключает:
Гордость, зависть мучит вас, лакомство и з-юба, С самолюбием вещей тщетных гнусна воля; К свободе охотники, впилась в вас неволя; Так, как легкое перо, коим ветр играет, Летуча и различна мысль ваша бывает; То богатства ищете, то деньги мешают, То грустно быть одному, то люди скучают; Не знаете сами, что хотеть; теперь тое Хвалите, потом сие, с места на другое Перебегая место; и, что паче дивно, Вдруг одно желание другому противно. Малый в лето муравей потеет, томится, Зерно за зерном таща, и наполнять тщится Свой анбар; когда же мир унывать, бесплоден, Мразами начнет, с гнезда станет неисходен, В зиму наслаждаяся тем, что нажил летом; А вы, что мнитесь ума одаренны светом, В темноте век бродите; не в время прилежи и, В ненужном потеете, а в потребном лежни. Короток жизни предел, велики затеи; Своей сами тишине глупые злодеи, Состоянием своим всегда недовольны. Купец, у кого анбар и сундуки полны Богатств всяких и может жить себе в покое И в довольстве, вот не спит и мыслит иное, Думая, как бы ему сделаться судьею, Куды-де хорошо быть в людях головою: И чтят тебя и дают, постою не знаешь; Много ль, мало ль, для себя всегда собираешь. Став судьею, уж купцу не мало завидит, Когда, по несчастию, пусто в мешке видит, И, слыша просителей у дверей вздыхати, Должен встать, не выспавшись, с теплыя кровати. «Боже мой, – говорит он, – что я не посадской? Черт бы взял и чин и честь, в коих живот адской». Пахарь, соху ведучи иль оброк считая, Не однажды превздохнет, слезы отирая: «За что-де меня Творец не сделал солдатом? Не ходил бы в серяке, но в платье богатом, Знал бы лишь одно свое ружье да капрала, На правеже бы нога моя не стояла, Для меня б свинья моя только поросилась, С коровы мне б молоко, мне б куря носилась: А то все приказчице, стряпчице, княгине Понеси в поклон, а сам жирей на мякине». Пришел побор, пахаря вписали в солдаты: Не однажды дымные вспомнит уж палаты, Проклинает жизнь свою в зеленом кафтане, Десятью заплачет в день по сером жупане. «Толь не житье было мне, – говорит, – в крестьянстве? Правда, тогда не ходил я в таком убранстве: Да летом в подклете я, на печи зимою Сыпал, в дождик из избы я вон ни ногою; Заплачу подушное, оброк господину, Какую ж больше найду я тужить причину? Щей горшок да сам большой, хозяин я дома: Хлеба у меня чрез год, а скотам солома, Дальня езда мне была съездить в торг для соли Иль в праздник пойти в село, и то с доброй воли; А теперь черт, не житье, волочись по свету, Все бы рубашка бела, а вымыть чем нету; Ходи в штанах, возися за ружьем постарелым, И где до смерти всех бьют, надобно быть смелым. Ни выспаться некогда, часто нет что кушать; Наряжать мне все собой, а сотерых слушать». Чернец тот, кой день назад чрезмерну охоту Имел ходить в клобуке и всяку работу К церкви легку сказывал, прося со слезами, Чтоб и он с небесными был в счете чинами, Сего дня не то поет, рад бы скинуть рясу, Скучили уж сухари, полетел бы к мясу; Рад-к черту в товарищи, лишь бы бельцом быти: Нет мочи уж ангелом в слабом теле жити.
Стихотворец сначала рассуждает просто о непостоянстве человеческих желаний; потом выводит на сцену самых недовольных, и мысли его одушевлены прекрасною драматическою сценою. В этом месте подражал он Горацию (Сат. I, кн. I). Вот несколько мыслей об умеренности и спокойствии; вы подумаете, что с вами беседует Гораций; но Кантемир почерпал свою философию в собственном своем сердце: Тот в сей жизни лишь блажен, кто, малым доволен, В тишине знает прожить, от суетных волен
Мыслей, что мучат других, и топчет надежну Стезю добродетели, к концу неизбежну. Небольшой дом, на своем построенный поле, Выбранным, в лишни часы прогнать скуки бремя, Провождать меж мертвыми греки и латины. Исследуя всех вещей действа и причины И учась знать образцом других, что полезно,
То одно желания мои составляет. Богатство, высокий чин, что в очах блистает Пред неискусной толпой, многие печали Наносит и ищущим и тем, кто достали. Кто б не смеялся тому, кой стежку жестоку Топчет, лезя весь в поту на гору высоку, Сколь стопы ни утверждать, с покоем не можно Устоять, и всякий ветр, кой дышит, опасный, Любочестный, однако, муж на него походит. Еще если б наша жизнь на два, на три веки Казалися, мнению служа безрассудну, Снося и довольно дней поправить имея Себя, когда прежние прожили шалея. Да лих человек, родясь, имеет насилу Время оглядеться вкруг и полезть в могилу, Младенство, старость, болезнь, а дни так летают, Что ж столь тяжкий сносить труд за столь малу плату Я имею и терять золотое время, Из сердца искоренять? Пропадут степени Пышны и сокровища, как за пусты тени Басенный пес опустил из зуб кусок мяса. Добродетель лучшая есть наша украса, Всего драгоценнее. Кому богатств доля Пала и славы, тех трех благ должен лишиться, Глупо из младенчества мы обыкли бояться Нищеты, презрения, и те всего мнятся Зла горчае; для того бежим мы в другую Крайность, а должно б в вещах знать меру прямую. Всяко, однако ж, предел свой дело имеет: Можешь без скудости жить, богатств не имея Полк людей ты не водил, хоть бы пред тобою Народ шапки не снимал, хоть бы ты таскался Пеш и один бы слуга тебя лишь боялся. Мудрая малым прожить природа нас учит В довольстве, коль лакомство разум наш не мучит. Достать не трудно доход не велик и сходен С состоянием твоим, а потом, свободен От приходной зависти, там остановися.
Степеням блистающих имен не дивися И богатств больших; живи тих, ища, что честно, К нравов исправлению; слава твоя вечно Между добрыми людьми жить будет, конечно. Да хоть бы неведом дни скончал и по смерти Свету остался забыт; силен ты был стерти Зуб зависти, ни трудов твоих мзда пропала:
Вот еще несколько мыслей; они почерпнуты из сатиры «О воспитании». Вы увидите, что Кантемир имел самые основательные понятия о сем важном предмете и некоторые мысли его должны быть аксиомами для всякого воспитателя.
Начало сатиры прекрасно. Это VII, писанная к князю Никите Юрьевичу Трубецкому. Если придет мне в голову уверять ханжу, говорит сатирик, что он одним постом и молитвою не войдет в рай, то он, И дело он говорит. Еще я тридцатый Не видел возврат зимы, еще черноватый Ни один на голове волос не седеет, Седых, пожилых людей, кои чтут с очками И чуть три зуба сберечь могли за губами;
И в самом деле, как не быть тому совершенно умным, кто едва три зуба сберег за губами? Люди упрямы, продолжает сатирик: они уверены, что всякий, считающий себе за шестьдесят лет, потянет умом трех молодых, хотя известно, что рассудок не всегда ждет старости. Но мало ли подобных заблуждений? Один любит в поступках своих следовать предписаниям здравого ума; другой, напротив, не замечает своих ошибок; а третий, и замечая их, не умеет бороться с упрямою силою, и всякий в оправдание свое говорит, что природы одолеть невозможно, Каково б от природы сердце нам ни пало, Есть, есть время некое, в кое злу немало Склонность уймем, буде всю истребить не можем, И утвердиться в добре доброму поможем. Время то суть первые младенчества лета. Чутко ухо, зорок глаз новый житель света Пялит; всяка вещь ему приметна, все ново Будучи, все с жадностью сердце в нем готово Принять: что туды вскользнет, скоро вкоренится, Буде руки приложить повадка потщится; На веревке силою повадки танцуем.
Петр Великий старался ввести в Россию воспитание, им заведены училища. Но полезному часто бывает предпочтено то, что ласкает лакомым чувствам.
Кучу к куче прикопить, дом построить пышной, Проходит, редко на ум двум или трем всходит; И у кого не одна в безделках исходит Тысяча, малейшего расхода жалеет К наставлению детей; когда же шалеет Сын, в возраст пришед, отец тужит и стыдится. Напрасно вину свалить с плеч своих он тщится:
Главное дело воспитания состоит в том, чтобы, украшая ум сведениями, сохранить в чистоте сердце и дать характер любезный.
Суд трудный мудро решить, исчислять приходы |